– Из какой бишь Аристотелевой книги читаете вы проповедь? – спросил он с насмешкою у Каллисфена.
– Из той, – отвечал ему философ с твердостию и с некоторым родом презирающей жалости, – из той, которая, как видно, вам не очень нравится.
Сей разговор пресек вошедший в шатер к Александру вестник, который послан был с реки Арбеля от повелевающего там частию войска начальника, с уведомлением, что персияне, все свои остальные силы собрав, идут против греков. Тотчас Александр пошел сам навстречу неприятелю. Совершенная над ним новая победа низложила персидскую монархию, но Дарий лишился жизни не в сражении: он умерщвлен был вероломно собственными своими подданными.
Славу победы отравлял разнесшийся скоро слух, что Дарий убит изменнически повелением самого Александра, который так возгнушался сим недостойным подозрением, что велел сыскать убийцу и казнил его смертию. Сим оправдался он пред светом совершенно. Каллисфен похвалил его поведение.
– Что слышу я? – сказал ему Александр с холодною улыбкою. – Уже и Каллисфен льстить мне начинает; помнится, для наставлений, а не для похвал прислал тебя Аристотель.
– Государь! – отвечал Каллисфен, – между хвалою и лестию есть великая разность. Я тебя хвалю, но не льщу тебе; долг философии обязывает меня хвалить добрые дела и осуждать злые. О боги! если когда-нибудь унизишь ты себя к последним, верь мне, найдутся люди и тогда тебя превозносить, но сии люди будут не философы.
Леонад все сие слушал, распаляясь внутренно злобою на Каллисфена; он несколько раз покушался было обратить в смех его нравоучения, но умел воздержаться. Невзирая на то, что острота ума его была безмерная, чувствовал он, что истина, умным человеком твердо произнесенная, может в один миг сделать смешным самого насмешника. Итак, решился он губить Каллисфена скрытою клеветою и скоро довел государя до того, что один вид философа стал уже ему в тягость.
В сие время Александр предприял путешествие в Ливию ко храму Юпитера Аммона. За день перед отъездом вышло росписание, кому ехать при лице государя. Он взял с собою весь свой совет, но над именем Каллисфена написано было рукою Александра: «позади в обозе».
Философ нималейше не тронут был сим знаком холодности государя, для того что он ничем его не заслужил; всего же менее оскорблен он был явным к себе презрением придворной черни, которая, прочитав выражение: «позади в обозе», старалась оскорблять всячески Каллисфена, ласкаясь, что такое поведение против впадшего в немилость всевысочайше причтено быть может за всенижайшее и вернорабское усердие к произволению государя.
Между тем, Александр, в самый день своего отъезда увидев Каллисфена, совестился долго подойти к нему; наконец доброе сердце его превозмогло, и он, воображая, что философ огорчился его холодностию, хотел его успокоить.
– Я боюсь, – говорил ему государь, – отягчить тебя скорым путешествием с собою. Мы в войне обыкли к трудам, кои могли б тебя обременить. Следуй за мною так тихо, как тебе угодно.
– Государь! – отвечал ему Каллисфен, – повинуюсь твоей воле, но будь уверен, что для меня совершенно равно, ехать с тобою или позади, если мое присутствие не более тебе полезно, как мое отсутствие.
Сии слова произнес Каллисфен с такою кротостию, с таким простосердечием, что сам Александр и все предстоящие никак не могли их приписать негодованию философа, но видели в них одно искреннее его усердие быть полезным государю. Леонад приметил, что Александр вдруг сильно возмутился, и для того нужно ему было рассеять тотчас сие смущение и не допустить сердце государя обратиться на добродетельное чувство. Он подал знак остающимся военачальникам испрашивать от Александра повеления; а между тем, подвезли колесницу, в которую Леонад нечувствительно посадил государя и увез его гораздо скорее, нежели он уехать думал.
Каллисфен, как ненужный государю человек, отправился, по его повелению, в обозе с ненужными вещами. Скотаз, начальник обоза, был из тех придворных тварей, коих поведение пред знатными весьма подло, но пред теми, коих он не боялся и в ком не искал, весьма грубо; словом, человек был низкий и глуп до невероятности; верблюды, лошади, ослы составляли существо душевных его чувств. Говоря об них, вдруг приходил он в пресмешной восторг, но ни о чем уже другом слова молвить не умел. С Каллисфеном обошелся он так невежливо, как от Скотаза ожидать токмо можно.
– Зачем, старик, тащишься с нами? – говорил он с презрением философу. – Здесь и без тебя грузно. Я слышал, что ты философ; дай-ка посмотреть на себя. Мы их при конюшне не видывали; я чаю, полно, есть ли они и при дворце.
– Я никого не видал! – отвечал Каллисфен. – Видно, что двор не их жилище.
– У двора, – говорил Скотаз важным голосом, – надобно ум, да и ум не твоему чета. Мы тут сами около тридцати лет шатаемся, но того и смотришь, что в беду попадешь.
– Я не в беде, – говорил Каллисфен.
– Да что ж ты не при лице? – спросил его Скотаз. – Ты хочешь меня уверить, что царских любимцев в обоз отсылают; нет, старик, коль ты отдан на мои руки, так, видно, мода с тебя спала. Ты, я чаю, болтаньем своим досадил многим господам. Я и сам, – примолвил Скотаз, вздыхая, – я и сам за царских ослов страдал не однажды.
В дороге начинал он с философом говорить о лошадях и верблюдах, но, увидя, что философ в сем деле ничего не разумел, возымел он к нему глубочайшее презрение, а потому и учредил с ним свое поведение: из колесницы, в которую сперва посажен был Каллисфен, высадил он его в телегу. Не было пригорка, на который бы не заставил он всходить пешком Каллисфена.